Ольга ([info]yelin) wrote,
@ 2008-04-28 08:04:00
Previous Entry  Add to memories!  Tell a Friend!  Next Entry
Entry tags:Снегов

Сергей Снегов

ПОДПОЛЬНОЕ СБОРИЩЕ

После вечернего развода, на втором месяце войны, меня отозвал в сторону Провоторов. Мы шли по зоне, стараясь, чтобы никто не подслушал разговора. В это время мы жили с Провоторовым в разных бараках.

– Нужна ваша помощь, Сережа, – сказал он. – У вас на работе комнатушка, где можно уединиться. Предоставьте ее на вечерок для важного совещания. Люди соберутся достойные.

Я ужаснулся.

– Подпольное собрание? Да вы в своем уме? Голову сорвут...

– Не узнают. Собрание созывает Николай Демьяныч, он не раз под носом у царских жандармов организовывал запрещенные сборы. Вохру провести не труднее, чем жандармерию.

– Вохру провести легко. «Органы» не проведете. У них везде агентура.

– Среди нас доносчиков не найдется.

Я волновался. Меня била дрожь при мысли о подпольном сборище в моей потенциометрической. Я видел стукачей, притаившихся под окнами, у телеграфных столбов, в коридорах. Я слышал их змеиный шип, они клокотали радостной злобой, сверкали красными глазками. Моя голова уже пошатывалась на плечах.

Провоторов продолжал уговаривать:

– Надо, Сережа. Поймите, надо! Лагерь волнуется. Положение все более запутывается. Вот об этом мы и потолкуем.

– Но почему вы не толкуете поодиночке? – взмолился я. –  То есть, не поодиночке, а парами. Собрались вдвоем, поспорили, потом другие два, потом еще два... Вы же знаете – Кордубайло оговаривает все новых людей!

Провоторов сурово поглядел на меня.

– Кордубайло – это лотерея. Никто не предугадает заранее, на кого падет его выбор. Больше мужества, Сережа! Не ожидал, что вы так раскиснете.

В конце концов, я согласился предоставить комнату. Провоторов обещал предупредить меня за сутки, в какой вечер они соберутся. У него уже был план сбора, нечто вроде военной диспозиции. На клочке земли, приткнувшемся к отрогу Шмидтихи, располагались, кроме нашего опытного металлургического цеха, еще мастерские геологического управления, зернохранилище и остатки автобазы, переведенной недавно в другое место. Все эти учреждения часто посещались работниками строительных контор, горных предприятий и заводов. В назначенный день приглашенные люди достанут командировки в нашу производственную зону и, закончив служебные дела, незаметно соединятся в моей комнатке.

На словах план выглядел великолепно. Но в нем имелся один изъян, я со страхом о нем подумывал. За три года моего пребывания на севере еще не было такого прекрасного лета, как в этот год. Солнце в полночь светило почти так же ярко, как и в полдень. Не заметить чужого человека, слоняющегося по зоне, мог разве что слепой, а у стрелков проверялось зрение, и очков они не носили.

– Все будет в порядке, – повторил Провоторов. – В крайнем случае, сами вы уйдете домой с ранним разводом. Ваше присутствие не обязательно.

В этот вечер я, вероятно, выглядел больным. Я сталкивался с людьми и столбами, а возвращаясь из кухни, вы плеснул полмиски супа. Я думал об этом непонятном собрании, недоумевал, зачем людям понадобилось рисковать новым сроком, если не жизнью. В своей сосредоточенности я вначале не заметил необыкновенного молчания, охватившего барак. Мои соседи ели тихо и торопливо, переговаривались шепотом, словно на похоронах. Потом я увидел, что с двух нар, недалеко от моих, содраны матрацы и подушки. На этих нарах проживали латыш Дацис, верзила и скандалист, наш химик, и тишайший старичок Успенский, механик-проектировщик.

Ко мне, ухмыляясь, подошел бородатый Колька Рокин, дневальный барака.

– Куда они подевались? – Я кивнул на голые нары. – Перевели в другую зону?

– Точно – в другую... В тюрьму. По личной просьбе Кордубайло. Хана теперь твоим приятелям!

Ни вспыльчивый Дацис, с ним я часто ссорился, ни учтивый Успенский не были мне приятелями. Тем более, я не мог признаться в дружбе с ними сейчас, когда их арестовали. Разозленный, я обругал Рокина. Он хохотал, глядя, как я взбираюсь к себе на «второй этаж».

Я лежал, уткнув глаза в потолок, и размышлял все о том же. Я понимал, что на тайном собрании не будут обсуждать план восстания против советской власти. Легче от этого мне не было. Всякое собрание, не созванное начальством, считалось антисоветским. Первого мая тридцать седьмого года заключенные в Бутырках запели «Интернационал». Одна камера за другой, этаж за этажом, корпус за корпусом подхватывали грозный гимн. Сотни людей, выстроившись у нар, изливали в пении душу. А начальник тюрьмы, знаменитый Попов с полуметровыми усами, метался по коридорам и вопил: «Прекратить контрреволюционную демонстрацию! В карцер засажу!» И стрелки на вышках, охранники у дверей корпусов щелкали затворами винтовок, грозя тем, кто осмелился в революционной стране славить международный революционный праздник. В моей голове этот случай не укладывался. Как я ни ворочал его, он не лез. Пусть бы под арестом сидели и вправду враги советской власти – надо было лишь радоваться, что они, наконец, разоружаются перед ней! Если бы в царской тюрьме в день тезоименитства императора революционеры запели хором «Боже, царя храни!» – их, наверное, радостно бы хлопали по плечам тюремные надзиратели – так требовала полити ческая логика. Но моя эпоха не признавала логики. Вернее, она не признавала той, которую я понимал. Эпоха строилась по законам своей особой, непостижимой для меня логики. Мне иногда казалось, что все окружающее напоминает производственное собрание обитателей сумасшедшего дома – вопли, фанатическая страстность действий, никто никому не верит, а в целом – со рвением рубят сук, на котором сидят. От людей, объявляющих контрреволюцией пение революционного гимна, всего можно ожидать – такого же нелепого, разумеется.

Еще я думал о Кордубайло. Я знал этого страшного человека. Год назад меня познакомил с ним мой друг Тимофей Кольцов. Тимоха привел Кордубайло в наш барак – чтобы объяснить, как обращаться с пирометрами. Кордубайло сидел на моей верхней наре, я угощал его чаем. Это был широкоплечий человечище с путаной речью и багровым лицом, на котором посверкивали хитрые, недобрые глазки. Он работал на ремонтно-механическом заводе, и, слушая его, я удивлялся, как такому пройдохе достался диплом инженера. Кордубайло не понимал вещей, в которых разобрался бы восьмиклассник, а на выписанные мною формулы глядел, как баран на новые ворота. Я посочувствовал ему. На механическом заводе получили массу приборов – гальванометры с термопарами, оптические и радиационные пирометры, потенциометры. Кордубайло должен был смонтировать, пустить в ход и поддерживать в рабочем состоянии все эти тонкие механизмы. С таким же успехом он мог бы докладывать на собрании Академии наук о последних открытиях в астрофизике. После нашей беседы он долго жал мне руку и, мешая украинские слова с русскими, заверял, что теперь ему с приборами ясно, как на ладони. Ладонь у него была шершава и груба, как колода, тупая и хитрая ладонь – наподобие его лица!

И этот человек спустя две недели после начала войны объявил себя организатором повстанческой группы, готовившей свержение советской власти и переход на сторону немцев. Никакой повстанческой группы, разумеется, не было и в помине. Ее вообразили себе работники «органов», которым всюду мерещились заговоры. Вероятно, на них нажимало и начальство из Москвы, грозно допрашивавшее, как обезвреживаются антисоветские силы. По количеству раскрытых подпольных организаций судили о качестве работы следователей – те лезли из кожи вон, раздувая в слона каждую муху, придумывая эту муху, чтобы потом раздуть, если она сама не попадалась. Кордубайло для них стал золотым кладом. Возможно, он и раньше трудился в должности стукача. С началом фашистского наступления он стал поговаривать, что хватит сидеть сложа руки, и многозначительно намекал, что кое-что делается, а еще больше предстоит сделать. Потом его арестовали, и он засел в камере за доносы. Он писал на всех, кого мог припомнить: на друзей и тех, которых знал лишь по фамилиям, на мужчин и женщин, на юношей и стариков. Писания его были до ужаса однообразны – встретил, поговорил, завербовал в повстанческую организацию. На очных ставках Кордубайло, прихлебывая чай и закусывая печеньем, снисходительно говорил потрясенным «членам» своей мифической организации: «Ладно, туточки як на духу... Памьятаешь, мы с тобой коло кина зустринулись, ну, еще там в дверях толкались, а комендант за шиворот спиймав? И насчет советской власти балакали, чтоб ее до ногтя... Признавайся, друже, наше дело табак, одно залышилось – покаяться!» Он не мог не знать, что ему – организатору – суждена первая пуля. Думаю, он не верил куцым своим умишком в пулю. Его убеждали, что честное признание и полное изъятие затаившихся врагов народа обеспечит ему благодарность – он с охотой признавался во всем, что подсказывали, с увлечением оговаривал всех, кто взбредет на ум. А когда его вели на расстрел, он вырывался и с рыданием вопил на всю тюрьму: «Братцы, меня обманули! Меня обманули, братцы!» Никто не вспоминал его добрым словом. Далеко не всякая собака заслуживает такой собачьей смерти, какую заслужил он.

В тот вечер, когда мы беседовали с Провоторовым, Кордубайло был на вершине своей доносительской деятельности. Число арестованных приближалось к полусотне. Каждый день кто-нибудь пропадал из бараков. Тимофей и я со страхом ожидали, что он припомнит и нас. Во всяком случае, я провел с ним больше времени, чем многие из тех, кого он подвел под новый срок, этого было достаточно для доноса. А Тимофей встречался с ним чуть ли не каждый день в течение целого месяца. Но Кордубайло до нас не добрался – и в его цепкой памяти имелись провалы. В те дни мы этого, конечно, знать не могли.

Мои унылые размышления прервал Рокин. Он потянул меня за руку.

– Сработаем партию в шахматы, Серега.

Я слез. Рокин был человек занятный. Профессиональный – с детства – вор, он тянулся к интеллигентам, почитывал книжки. В шахматы он великолепно играл быстрые партии, но уставал, если противник раздумывал. Находчивость, стремительная реакция на окружающее – профессиональные свойства хорошего вора, Рокин щедро был ими наделен.

Мне достались черные – верная примета проигрыша, с Рокиным я не всегда справлялся, играя и белыми. Энергично галопируя конем, Рокин сказал, слегка посмеиваясь:

– Испугался все-таки, что Дациса с Успенским прибрали? Трусы вы, пятьдесят восьмые...

– Будешь трусом, – мрачно отозвался я. – Вашего брата берут за дело, а нас? На ровном месте спотыкаемся!

– Надо, надо вам бояться. Сейчас плохо, а скоро хуже будет.

Я посмотрел на него, недоумевая. Он понизил голос. Он любил делиться со мной «парашами».

– Чего шары выкатил? Военнообязанных вохровцев на днях отправляют на фронт – слыхал? Остаются вольнонаемные – папаши... Что будет!

– Какая разница – вольнонаемные или военнообязанные?

– Тебе – никакой. На вас прикрикнешь, вы – руки по швам, слушаюсь! А нам – разница. О себе не скажу, а ребята найдутся, которым воля дороже лагеря. Батальон старичков таким не помеха – разнесут в клочья!

Он засмеялся, радуясь, что напугал меня.

– Тогда, точно, затрясетесь! Ребята пойдут гужеваться от пуза, а кому не понравится – нож в брюхо! Ни работы, ни комендантов... Анархия – мать порядка! Склады – вразнос, вино – на стол! А потом – кто куда! Воля – она широкая, на все стороны.

Я попытался спорить:

– С материка пришлют войска, прилетят самолеты...

Он пренебрежительно махнул рукой.

– Самолеты!.. Все максимки с вышек поснимали на фронт. Немец топает на Москву! Крепкая, крепкая была держава – от одного хорошего удара поползла по швам, как вшивая телогрейка...

Он снова взглянул на меня и забеспокоился, что наговорил лишку. «Органы» еще были всесильны в Норильске.

– Мне безразлично. А у ребят волчья думка, понял? Ваш брат все заявления, чтобы на фронт, а эти приглядываются, куда ветерок. Ожидают своего времени, понял?

Я понимал одно – в час, когда в лагере начнут «гужеваться от пуза», в стороне Николай не останется. А и захотел бы, друзья не дадут. Настроение мое вконец испортилось. Я продувал партию за партией. Рокин наслаждался своими выигрышами и моим смятением. В эту ночь я почти не спал. Во сне одолевали кошмары, в бодрствовании – мысли хуже любого кошмара.

На третий день Провоторов пришел ко мне в барак и, вызвав наружу, сказал:

– Завтра, будьте готовы, Сережа.

Я с утра глядел в небо. Я подбегал к окну, выходил во двор. Я искал хотя бы следа тучки. Небо было пустынно и пламенно. Солнце неторопливо обходило горизонт. Тени удлинялись, но свету не становилось меньше. Нельзя было выбрать худшего времени для запрещенного сборища, чем этот сияющий тихий вечер.

 



Create an Account
Forgot your login?
Login w/ OpenID
English • Español • Deutsch • Русский…